"Я - высланная, ты - без ноги". Депортация калмыков (1943-1956): гендерный взгляд

                                                                                                                                Acta Slavica Iaponica, 2007. Tomus 24, pp.74-99

Гендерный анализ становится таким же важным инструментом анализа исторических реконструкций как давно признанные категории этничности и класса. Учет гендерного фактора необходим при любых социальных исследованиях, но особенно продуктивен при анализе событий, которые мало изучены современной наукой, и при этом еще живы свидетели, например, опыта тоталитарного сталинского общества и памяти о нем. Режим сталинского времени в СССР принес немало травматического для советского общества, но мой исследовательский интерес направлен на депортации на этнической основе, которых было более 14.  Применение гендерной методологии  в изучении ситуации стигматизованной этничности, когда границы этнической группы четко выделены репрессированным статусом, фенотипом и культурным обликом, придает истории и антропологии депортации новую исследовательскую перспективу. 

Цель данной статьи – показать преимущественно на материалах устных историй каковы были стратегии выживания  в экстремальных экологических и социальных условиях у мужчин и у женщин, как гендерные различия давали разные возможности социальной адаптации и успеха. Исследование базируется на материалах 20 устных историй о депортации калмыков, которые  были собраны автором в России в 2003-4 гг. – в Элисте и Москве. Это 10 мужских и 10 женских интервью. При выборке было важно, чтобы мужчины и женщины относились к разным поколениям – те, кто был выселен взрослым, ребенком или родился в Сибири. Обычный шаг в межпоколенной истории – декада – в случае экстремального опыта становится слишком велик. Качественное различие приобретенного опыта отражается в разнице в 5 лет.

Интервью было свободным. Перед началом записи я объясняла, что меня интересует жизнь респондента и его семьи в условиях депортации, что важны все детали, которые сохранились в памяти. Стараясь не мешать естественному течению рассказа, я задавала вопросы об опорных для сюжета событиях в тех случаях, если сами респонденты о них не вспоминали: помните ли Вы как началась война, период оккупации, день Победы, смерть Сталина, как Вы узнали о снятии ограничений? Всем приходилось подсказывать вопросы, связанные с интимной сферой, например, телесностью и гигиеной. В ходе беседы рассказчики, возвращаясь в эмоционально сложный период, прибегали не к официальным устоявшимся формулировкам, а к простым словам, что и было самым важным в разговоре.

Все беседы велись на русском языке, но время от времени люди, того часто не замечая, переходили на калмыцкий язык и, так же не замечая, снова возвращались к русскому языку.

Понимая разницу в восприятии устного, письменного и опубликованного варианта одного и того же текста, я предоставила своим собеседникам возможность познакомиться с транскрипцией рассказов и внести свою правку. Это затруднило работу, но native антрополог должен быть  щепетилен в отношениях с респондентами. Я смогла уточнить имена и географические названия, но было жалко расставаться с оговорками и деталями, снятыми рассказчиками как нежелательные. Зато я получила материал о том, что с точки зрения информантов является нежелательным для публичного дискурса, который должен быть использован для исследовательского анализа.

Как известно, калмыки входили в число народов, целиком выселенных в годы сталинизма за пределы своих традиционных территорий. Выселение было возмездием за коллаборационизм во время оккупации части республики и за нелояльность советской власти. В течение суток 28 декабря 1943 г. более 90 тыс. калмыков были посажены в железнодорожные вагоны для перевозки скота и отправлены на восток. Большая часть мужского населения Калмыкии в тот период находилась в действующей армии, чаще всего – на передовой. В марте 1944 г. практически все военнослужащие были отозваны с фронта: офицеров направляли служить на нестратегические тыловые объекты  или в отставку. Солдаты и сержанты были отправлены  в трудовой лагерь Широкстрой (Пермская область), где многие и погибли. К лету 1944 г. общее число выселенных составило 120 тыс., включая калмыков из других областей и военнослужащих. Калмыцкая автономная республика была ликвидирована, ее территория поделена между образованной Астраханской областью и соседними областями. В 1956 г. с калмыков были сняты ограничения, с 1957 г. начался процесс восстановления автономии калмыцкого народа.[1]

Стратегии социальной адаптации: дети и взрослые. Каждый из высланных имел свой опыт стигматизации и свой опыт адаптации, который зависел, конечно, от национальной принадлежности, но также от пола и возраста человека. Пол и возраст имели решающее значение в вопросе о том, сколько у человека шансов на выживание: для мужчин – с началом войны, для женщин и детей – с началом депортации.

 Новая социализация калмыков происходила для взрослых на производстве, для детей – в школе и на улице. Не все дети могли учиться, особенно в первые годы. Старшие дети из многодетных семей рано становились кормильцами и не могли закончить семилетку. К тому же начиная с восьмого класса надо было ежегодно платить за учебу 300 рублей.[2] Однако если возможности позволяли, дети учились изо всех сил. Быть лучшим учеником в классе означало для многих считаться «не хуже других». Пятерки в табеле становились охранной грамотой в школьном коллективе и могли стать пропуском в большую жизнь. Кроме учебы можно было проявить себя активными в спорте и в художественной самодеятельности, заниматься общественной работой. Такая стратегия часто приводила к лидерству в коллективе.

В техникуме я по лыжам первое место в городе занимала. Всегда в соревнованиях участвовала. Тренер говорит: «Посылают пять человек, надеяться можно только на Галю Кюкенову».[3]

В общей среде я не поддавалась в любом плане. Я и в самодеятельности участвовала. Раньше в школе было принято делать пирамиды, всякие фигуры на сцене, а внизу кто-то делает мостик, самый гибкий. И вот мостик всегда я делала. В деревенском масштабе я была как настоящая артистка. А моя сестра Майя на концерте читала стихотворение Льва Ошанина:

А мать, откинув седые пряди
С высокого, умного, русского лба,
В глаза мои взглядом суровым глядя,
Говорит мне – я знаю, что там борьба,
Мне больно за мирных людей Вьетнама,
И горе моих корейских детей
Слезинкою каждою в сердце прямо
Стучит в тишине бессонных ночей.[4]

При словах «С высокого умного русского лба» Майя делала такое движение, как будто откидывает прядь со лба, а лоб у нее при этом низкий. Но в зале не смеялись, все было на полном «серьезе». Другие на нас не «возникали», потому что мы их превосходили. В школе всегда будут любить отличников, всегда будут их уважать. Нас – трое сестер, были все хорошистки.[5]

Практически все мальчики должны были кулаками защищать свое достоинство и в школе и на улице. Язык оскорбления был основан на фенотипическом (узкоглазые, «п….глазые»), культурном (свиное ухо, ходя-ходя – так дразнили казахов и китайцев),   языковом (моя-твоя понимай? – как демонстрация символической власти естественных носителей русского языка – следовательно и носителей власти), идеологическом (предатели, калмыки) и других - реальных или воображаемых различиях. Такая практика не просто задевала оскорбленных, а фактически их производила как оскорбленных[6], особенно теми выражениями, которые в гомофобском советском обществе исключали калмыков из  мужского сообщества (калмык - в жопу тык). Часто ответ на оскорбление был несимметрично жестким.

Я помню, меня обидел один взрослый, водой что ли облил. Тогда я схватил кирпич и дал ему по башке. Меня боялись и считали, что я без тормозов. Я боялся жаловаться отцу, я понимал, что он обязательно выйдет меня защищать, а тогда он будет один взрослый против двадцати. Просто его изобьют и убьют. Когда в таком положении, быстро развиваешься. Я понимал, что жаловаться нельзя, это закончится плохо. Смертью… Каждый день перебарывал в себе вот это постоянное ожидание оскорбления, унижения. Отстаивать себя кулаками, ногами, зубами. Такая ощетинистость была – на 360 градусов.[7]

Девочкам также нередко приходилось драться. Если не дракой, то иной формой агрессии надо было показать умение защищать себя самостоятельно.

У меня был такой характер. Кто-то пытался во время урока меня чем-то ущемить. Я тут же порвала его тетрадь на глазах у учительницы. На завтра говорят без родителей не приходить. Учительница меня любила за то, что я так хорошо учусь, но ей в то же время надо было показать, как же так я такой поступок совершила. Меня побаивались из-за характера.  Тем более я - комсорг класса, отличница.[8]

Школьные годы – это время первых симпатий. Несмотря на лидерские позиции многих калмыков/чек обычно они не становились объектами влюбленности, что было косвенным отражением их низкого статуса в социуме. Девочки редко имели успех у русских мальчиков, калмыцкие мальчики не умели успеха у русских девочек.

О том, чтобы кому-либо нравиться, об этом не было и речи. Я была чужеродная. Во мне видели не девочку, а товарища, друга, начитанного человека. Я читала запоем. До 12 лет я прочла почти всю русскую и европейскую классику. Мы дружили большой компанией. Единственный, кто ко мне относился как к девочке, это мой сосед Володя Суменко. Но мы с ним дружили с шести лет*. Я по-детски ему жаловалась: «Все дружат, а мне никто дружбу не предлагает». Он всегда говорил мне: «Ты не обижайся на них, они не понимают что ты красивая и хорошая». Володя меня жалел и говорил: «Ты же мне нравишься, что тебе еще надо?» Это был единственный человек, от которого я могла такое услышать.[9]

Девочки мне нравились, но у меня как-то неудачно получалось. Я помню, как-то подошел в 4 классе к Оле Косачевой, отличнице и красавице. Что-то ей сказал, а она мне: что ты лезешь, калмык вонючий. И я ее ударил.[10]

Демографический дисбаланс после войны привел к тому, что  мальчики-подростки стали восприниматься в глазах женщин молодыми мужчинами. Не робели и сами ребята, многим пришлось рано идти работать, значит,  вступить в возрастной «класс взрослых». Скорее интерес был взаимовыгодный.

У нас было заведено сдавать 110 л молока в год от каждой коровы. Это сталинский налог. А я покупал 25 кг масла у Марии Грищенко и сдавал его вместо молока. Мне уже 16 было. Ей наверно 25 лет было. Она красивая была.  Она была вожак комсомольской организации, целый день в магазине. Я приду, она мне говорит: «Сергей, иди корову накорми, поросенка накорми». Ну и потрогаю ее иногда. Она ласкала меня. А я ей дрова привезу, я же был хозяйственник.[11]

Прилежный труд и лояльность власти не были условием выживания всех депортированных народов. Например, сосланные чеченцы и ингуши, пытались избегать интеграции в советское общество, для чего они часто не регистрировали новорожденных, старались не посылать детей в школу, а молодежь не вступала в комсомол. У них была стратегия и этика сопротивления – в виде отказа выходить на работу или, по крайней мере, работать не так, как требовали власти. Так, в городах Джексы и Есиль до четверти чеченских мужчин трудоспособного возраста нигде не работали.[12]

В отличие от чеченцев взрослые калмыки в Сибири старались прилежным трудом доказывать свою лояльность государству. В своих воспоминаниях они всегда упоминают о местах, занятых в соцсоревнованиях, о почетных грамотах и знаках отличия за примерный труд, об участии в сельскохозяйственных выставках. Практически все калмыки изо всех сил старались быть не хуже других советских людей. Они заводили дружеские отношения с соседями, сослуживцами, одноклассниками, отмечали праздники и участвовали в самодеятельности и других видах общественной жизни. В этой стратегии интеграции через сверхусилия они были похожи на интернированных американцев японского происхождения, которые стремились доказать свою легитимность большому обществу сверхтрудолюбием и ответственностью.

Баркаев Саранг был зам. председателя горисполкома Пржевальска, депутат городского совета. Там говорили: если Саранг Мучиряевич на приеме скажет так надо, то все верили, что больше не надо жаловаться. Этеев, завгорземотдела, был депутатом городского совета,. Бадмаев А.У. был депутатом горсовета и директором школы ФЗО*. Когда нас выслали из Пржевальска, Баркаев и Этеев остались, а Бадмаев переехал и стал в Иссык-кульском районе методистом районо, а потом заведующим районо. Когда Сталин умер, все районы и области давали телеграммы соболезнования. От Иссык-кульского района такую телеграмму составлял ни русский, ни киргиз, а калмык - Бадмаев А.У.[13]

Мужская доля. Традиционные для калмыцкого общества патриархатные отношения, безусловно, доминировали в семьях той поры (обычай избегания, женский язык, мужское доминирование в застолье и ритуале и проч.). Повествуя о жизни 40-х и 50-х, рассказчики невольно воспроизводили и гендерный порядок, в котором мужчина принимал решения, отвечал за отношения семьи с внешним миром, с органами власти, а по дороге в Сибирь и за порядок в вагоне.

Мужчин было мало, и отцу, комиссованному по ранению, приходилось заботиться о топливе, воде, получении пайков для всего вагона.[14] У нас в вагоне из взрослых мужчин оказались наши односельчане Сангаджиев Дава (он должен был быть на море, но в этот день почему-то оказался дома) и его брат Эльта. Они же и делили продукты. И продукты делили непропорционально.[15]

Однако если муж был на фронте, женщина не терялась, работала и решала семейные проблемы. Но семья, у которой при выселении все мужчины были в море, представляется рассказчиком как «семья без никого». Действительно, мужчина в экстремальной ситуации имел больше власти благодаря физической силе. Именно мужчины (если они были) распределяли пищу и теплые места в вагоне, хотя в нем ехали люди и постарше, и толковее, но это были женщины и старики.

Мужественность – в самом общем виде – это то, чем мужчина должен быть и что от него ожидается.  При описании мужественности необходимо учитывать два принципиальных аспекта мужской половой идентичности: она всегда  перформативна, показательна, инсценирована и рассчитана на определенного зрителя. В то же время мужественность имеет иллюзорный, фантазматический, символический характер.[16]

Оставаться мужчиной означало так вести себя, чтобы тебя уважали. Этого можно было добиться безупречным трудом и безупречным поведением. Но вначале надо было показать умение защитить себя от демонстративных  публичных оскорблений. Если калмык выходил из такой стычки победителем, его обычно переставали третировать.

Я пришел к председателю колхоза утром рано. Он на улице, во дворе. Подхожу к нему и говорю: «Моей сестре положена телка. Когда она может ее получить?» А я, правда,  без погон, только фуражка на мне. Он в ответ: «Вам, бандитам, изменникам родины, еще и корову давай?» - Я ему говорю: «ты же не знаешь, сколько коров мы там оставили, и они все стали государственными. И не ты даешь, а государство и оно тебе засчитает, как сданное государству мясо. Что же ты, в конце концов?» А он все равно: «Нечего вам давать изменникам родины и бандитам». Ну, думаю, дурак такой.  Думаю, ударить его надо. Но для этого же надо получить личное оскорбление. Такой порядок существует. Я ему говорю: «А как ты меня считаешь?» И подошел к нему близко. «Ты тоже такой же».  Ну тут я его левой рукой шарахнул. А вокруг ни одного калмыка, только мой племянник, которому десяти не было. Тут кто-то меня схватил сзади и кто-то председателя тоже держит. Председатель кричит: «Отпустите меня, я его убью». Я говорю: «Отпустите его и меня отпустите. Посмотрим, кто кого убьет».[17]

Мужественность предполагала умение постоять за себя в рамках тех правил игры, которые общество предлагало, в том числе и в бюрократическом порядке (часто противоречивом), что означало и юридическую компетенцию – суметь защитить себя от несправедливого обвинения в органах власти.

Я не попрощался и пришел к сестре и накатал под копировку жалобу в пяти экземплярах: Первому секретарю райкома, прокурору, военкому, начальнику МВД и пятый для себя. Накатал, что такое национальная политика Советского Союза. Что я принял военную присягу и ее свято выполняю, с какого времени и по какое в армии служу. А что это за район, где разводится национальная рознь, обзывают человека незаслуженно. Какой я враг народа? Я защищал родину. Написал их фамилии. Прочитал. Я всем раздал – в райком партии, в военкомат, в МВД, в прокуратуру. А на пятый экземпляр роспись, что они получили.[18]

Многие вернувшиеся с фронта мужчины, на первый взгляд как будто здоровые (руки целы, ноги целы, что еще?), на самом деле имели подорванное здоровье. Не они сами, а только их дети свидетельствуют, как часто они лежали в больницах и госпиталях,  как врачи им запрещали работать. Видимо, вернуться с войны абсолютно здоровым было невозможным. Война не может не травмировать.

Как-то наш папа заболел. У него было после войны нервное истощение, и ему врачи запретили работать год. А кто семью кормить будет? Еля, Таня? Всё. Я говорю папе: «Пойду работать, буду снег чистить на железной дороге». Но он мне сказал: «Нет, доченька, не надо. Я выздоровлю, и врачи разрешат мне работать».[19]

 Отец тогда лежал в госпитале. Он пришел с фронта весь израненный, нервный. От ранения в голову часто терял сознание прямо на улице. Упадет, а мы с братом стоим, не знаем что делать, плачем. Одна рука у него едва двигалась - почти атрофирована была. Возьмет что-нибудь, а пальцев не чувствует. И все падает – то чашка, то вилка, то сетка.  Папа выпишется из госпиталя. Придет домой, увидит нас – голодных.   Начинает работать в три смены, чтобы нас хоть немного подкормить. А организм-то слабый. Поработает неделю-две, надорвется. И снова в госпиталь на месяца три. Так я и запомнил его по детству – в госпитале. Худой, бледный, пижама на нем  болтается. [20]

Во многих рассказах отражен процесс конструирования мужественности. В мужском рассказе подчеркивается физическая сила, выносливость, смелость, защита чести: «выступал за сборные команды школы по легкой атлетике, по лыжным гонкам, по жонглированию двухпудовыми гирями, будучи 50-килограммовым тощяком». [21] Мужественность в первую очередь связана с властью, поэтому так помнятся все должности, которые занимали калмыки в Киргизии. (См с.5-6)

Практически в каждом рассказе идеальным предстает образ отца. Отец умеет все, он воевал/руководил, он смелый, несуетливый, трудолюбив, немногословен. Если сквозь такой схематичный портрет проступали неканонические человеческие качества (ревновал маму, был плаксивый), то позже  рассказчики просили меня убрать или изменить эти слова, например, калмыцкое слово мека «плаксивый» перевести как «чувствительный».  Важное отцовское качество – быть веселым, не унывать, создавать безопасный и теплый микромир для своей семьи. Муж в семье отвечал за стратегические вопросы, в первую очередь за контакты с представителями власти  – он общался с комендантом, писал письма в разные инстанции, чаще в вышестоящие. Кстати, наиболее важные советские ведомства как-бы персонифицировались, и люди вспоминали, что писали не в наркомат (профсоюзы, Верховный совет), а к Калинину, к Швернику. Авторитет Отца был сильнее материнского, многие  вспоминают, что иногда они могли ослушаться мать или поспорить с ней, а отца слушались беспрекословно. Даже когда отец сурово наказывал дочь (в 1952 г. 8-летняя Рая простояла всю ночь на коленях на гречке в углу[22]), всю жизнь она помнит справедливый отцовский урок.

Представления о маскулинности в разных поколениях меняются. В отличие от своих родителей, имевших военный опыт, подтверждавший мужественность, генерация сибирских детей не чувствует в себе безусловной маскулинности старшего поколения. Причину кризиса маскулинности этой генерации они видят в сложностях социализации мальчиков в условиях стигматизованной этничности и иного фенотипа.

Ссыльное поколение, рожденное в 40-е, от постоянного унижения – я не говорю физического, я имею ввиду моральное – мы где-то внутри согнутые. От постоянного желания запрятаться в толпе, чтобы тебя не увидели, пропала инициатива, загублены многие таланты. Если бы не это, многие бы ребята проявили себя, могли бы быть большими людьми. Но от сознания, что не дадут выдвинуться, потому что калмык, пропадала охота что-либо делать, пытаться. Это сейчас можно говорить, что это страшно. А тогда… это была повседневность, обыденность. Тогда законов не было. Любой человек мог убить калмыка, потому что он высланный, он был вне закона. «Кого убили? – А, калмыка». Или: «Ну зря ты так, надо было хоть живым оставить». Я до сих пор вижу милиционера, и мне хочется перейти на другую сторону улицы, хотя я ничего не сделал. Страх, установка не высовываться, не лезть, быть не на виду. Наше поколение не пошло ни в политику, ни в большой бизнес. Это Чехов выдавливал из себя  по капле раба, а из нас надо было реками пускать. Ты постоянно настороже. На нерве. Тебя могут оскорбить везде, на улице, в школе, в магазине. [23]

Как видно из приведенного рассказа у современных калмыков есть представление о кризисе маскулинности. Для такого кризиса было достаточно оснований: стремительная и во-многом насильственная модернизация привела к отказу от традиционных занятий военной службой и экстенсивным скотоводством, вследствие чего мужчина потерял свои основные хозяйственные навыки. К другим деструктивным факторам следует отнести многократные смены алфавита, после которых  люди вновь и вновь становились неграмотными, смену традиционного жилища – с войлочной юрты на землянку/дом, смена языка публичной сферы, одежды, запрещение религиозной практики, которая могла быть нравственной опорой в трудное время. Политические репрессии руководителей республики и первой волны калмыцкой советской интеллигенции, гонения на священников, аристократию и зажиточных кулаков, а также казачества усиливали страх перед репрессиями со стороны государства. Возникало непонимание как следует жить, потому что хозяйственный или карьерный успех в 20-30-е гг. часто означал риск ареста, а то и расстрела. Конечно, социалистическая модернизация не в меньшей степени затрагивала и женщин, но не повлияла на них столь разрушительным образом, поскольку они все также были заняты детьми и домашней работой. В традиционном хозяйстве мужчина имел свои особые ресурсы (хозяйство, ремесло, торговля), из которых кормил семью, утверждая свою доминантность. При советской власти он должен был пойти на работу в колхоз или в учреждение, зависеть от коллектива и власти и не всегда иметь доходы, достаточные для того чтобы прокормить семью. Утеряв свои особые ресурсы, он не соответствовал своим собственным представлениям о мужественности и не отвечал ожиданиям членов семьи.

Война поменяла образ врага: вместо скрытых внутренних врагов пришел внешний агрессор. У калмыков появилась возможность вернуться к своему традиционному занятию – военной службе. По инициативе героев гражданской войны в Калмыкии кроме плановой мобилизации из калмыков были сформированы национальные кавалерийские части. Молох забирал всех мужчин старше 18 лет.

В июне 1941 объявили 13 возрастов мобилизовать, до 1918 г. рождения включительно. Кто родился  в 1919-22  г., еще оставались и стали работать вместо ушедших на фронт и стали занимать должности, руководить. Некоторые даже председателями колхозов стали. В 1942 г. начинают брать тех, кто родился в 1919-21 гг.  Буденый и Ока Городовиков вошли в правительство с ходатайством разрешить формировать кавалерийские дивизии из северо-кавказских народов. Нам, калмыкам, две дивизии формировать. Буденый и Городовиков сами не знали состояния на месте, кого можно в эти дивизии взять. Когда правительство разрешило, стало ясно, что некого брать, все люди уже ушли на фронт. Вместо двух дивизий, которых предполагалось, сформировали одну – 110 ОККД*. Туда мы набрали три тысячи молодежи 1921-24 гг. рождения. Кто был грамотные, после 7-8 классов, были направлены на курсы младших командиров. Через полгода они уже стали командирами взводов. Мало того, что молодежь надо было готовить, но еще и коней, сбрую для них. По решению правительства, где эти войска формируются, там их снабжают и продовольствием. В общем, целиком формирование было на местном материале.

Летом 42 г. оказалось, что в Ставропольском крае совсем нет наших войск. Кто погиб, кто разбежался. И наша дивизия по плану должна была идти к Кизляру. Тех солдат, что не дошли до Сталинграда и остались здесь, мы собрали обратно в войска. Там были не только калмыки, но и дагестанцы, кабардинцы. Отступая, они должны были идти на Сталинград, а они растворились в степи. Вот почему я говорю тебе, что наши грехи были. Вот представь, идет солдат через Яшкуль, заходит домой. А дома схватили его дети и не пускают. А он, бедный, не знает, что ему делать, своих бросить или остаться с семьей. Многие так остались. Они на лошадях, с винтовками. Они рассосались с августа. Тех, кого сумели собрать, отправили в Кизляр. А те, кто попрятался, не попали, остались здесь. Калмыки, кто остались – они уже считали себя дезертирами. Когда наши войска в ноябре 1942 г. стали наступать, а немцы  - отступать, тогда все желавшие воевать добрались в Кизляр. А дезертиры так остались здесь.[24]

Из такого рода дезертиров 110 ОККД, а также молодых парней допризывного возраста, которых матери спасали от службы в Красной Армии, а также всех, кто был выбран населением старостами во время оккупации (избирали всегда самых толковых), и их родственников было сформировано коллаборационистское военное формирование калмыков на службе вермахта. Архивные материалы говорят о 7-10 тысячах покинувших калмыцкие степи вслед за отступавшими войсками, что составило примерно 7% довоенного населения, и это были на тот период еще крепкие старики и взрослые юноши. Именно такие мужчины смогли стать опорой для женщин среди высланных чеченцев.

С начала 1944 г. по приказу Наркомата обороны со всех фронтов и военных округов были отозваны калмыки. Их было приблизительно 30 тыс.[25] Фронтовиков отзывали в тыл под предлогом создания калмыцкой национальной части на Урале. Всех военнослужащих сержантского и рядового состава, а также курсантов военных училищ (их было около 7 тыс.) зачислили в 6-й полк 7-й запасной стрелковой бригады и направили на строительство Широковской ГЭС.[26]

Экстремальный опыт выживания приобрели калмыки в Широклаге, лагере принудительного труда. Здесь содержались люди, которые не были преступниками, и имели  такую же вину перед советским государством как цыгане и евреи перед нацистским государством -  этничность – они были калмыками. Бывшие солдаты работали по 16 часов, а питались впроголодь. Когда человек был на грани смерти от истощения и непосильного труда, его отпускали домой.

Помню в Новосибирске: подъехал состав теплушек. Двери открылись и люди не выпрыгивали, а выпадывали из вагонов и ползли на питательный пункт. Через пути. Поезда туда-сюда ходят – крупная станция же, маневровые поезда, вагоны переставляли с пути на другой. Наверное, многих порезало. У них уже сил не было. Сказали, это нацмены из трудовых лагерей. Они тоже там пересадку делали, все питались на пункте – там жиденький суп давали, ну хоть горячее… Мужчин вообще мало было – все рядовые воины в Половинке остались. Дядя наш пришел с Половинки – кожа да кости, еще он там поваром был. Он говорил так: норма большая, а еды мало. Не выполнишь нормы, и той еды лишали. Если человек заболел, шел к лагерному врачу. Врач так делал. Берет за задницу. Если схватил, только кожа, он пишет акт – дистрофия такой-то степени, рекомендую списать. Давали на пять дней хлеба и сажали в вагон. Это таких мы видели в Новосибирске, кто через пути ползли без сил.[27]

Разместили нас в бараках, где было очень холодно, и держали как преступников. Вскоре разделили по бригадам и вывели на строительство электростанции. Работа была очень тяжелая. Сначала работал на подсобных работах, потом на строительстве котлована. Приходилось выполнять различные земляные работы: долбили грунт, копали траншеи, возили бетон и т.д. И все это делали с помощью лома, кирки, лопаты и тачки. Вскоре одежда износилась, и нам выдали фуфайку и брюки, а обувь была из камеры на деревянной подошве. Одеты были как заключенные.

Такая работа требовала полноценного питания, которого не было. Основная еда – это бульон (один ковш), 100 гр. хлеба и зеленый помидор. Приходилось жить и работать впроголодь. И пошла смерть косить людей. Очень много вчерашних фронтовиков раньше времени ушли из жизни на том строительстве. Многих актировали от истощения и отправляли в Сибирь. До сих пор не знаю, что спасло меня тогда от смерти. В мае 45 г. меня актировали, отправили в Сибирь.[28]

Фронтовики из Широклага приезжали в разное время, но все были одинаково беспомощны. Почти каждого из них выносили из вагона на руках, еле живыми. Это были живые трупы, не способные самостоятельно держаться на ногах. Такое не стирается из памяти. Хотя, по правде говоря, каждая семья была безмерно рада, что чей-то сын, брат или отец, пусть даже в таком состоянии, объявляется из безвестности. Сегодня, знакомясь с документами, на основании которых актировали строителей-невольников Широковской ГЭС, испытываешь холодную дрожь. Дистрофия 1 и 2 степени со стойкими отеками всего тела и ног, туберкулез легких, пневмония, полное истощение – вот неполный перечень болезней, характеризующих состояние широклаговцев.[29]

Считается, что любые формы социального унижения всегда задевают мужчин куда глубже и непосредственней, чем женщин, у которых «есть куда отступать» («кухня» и «детская»). И в том, как государство отнеслось к мужчинам-фронтовикам, наиболее опытным, знающим людям, составляющим основную группу репродуктивного возраста, видится явление, которое было зафиксировано и в других регионах СССР и охарактеризовано как символическая кастрация колонизирующими силами, направленная прежде всего на уничтожение мужественности «второсортного» народа[30], слабые, «кастрированные» мужчины видятся идиомой бессилия в отношениях с колонизатором.[31] Подтверждением утверждения о символической кастрации являются биографии бывших узников  Широклага, среди которых встречаются люди, которые после освобождения так никогда и не женились, что является свидетельством нарушенной маскулинности. В мирное время маскулинность поддерживалась исполнением традиционных ролей,  но в предложенных условиях выживания практически не оставалось места даже человеческому измерению как таковому, ведь исполнение мужских ролей предполагалось для иного, нормального социального контекста.

В Широклаге содержались и женщины-фронтовички, которых было около двух десятков.

Женщины жили отдельно, тоже в бараке, но нары у нас были одноярусные. Питание было очень плохое. Я много раз видела, как молодые люди подбирали объедки из помойной ямы* и варили их в своих котелках. Мы, девушки, тоже хотели кушать, но терпели, в помойку не лазили.[32]

Мужчины и женщины по-разному выживали в лагерных условиях. Мужчины, потеряв свою роль защитника семьи, оказались менее способными трансформировать этот навык в защиту других. Мужчины не примеряли роль отца к новым условиям с той же готовностью, с какой женщины – роль матери, поскольку деятельность, сконцентрированная вокруг пищи, устройства жилья, социальных отношений, тепла, чистоты, может считаться единственно значимым видом труда в таких ужасных условиях. Именно такие обыденные заботы делали возможной жизнь в угнетении.[33]  Однако и при столь сильной депривации оставалось место и этике фронтового братства, и поддержке  земляческой солидарности, и предприимчивости, сметливости как составным частям представления о мужественности.

Как можно было выжить в лагерных условиях?  Обычным был такой стиль советского политзаключенного – жить тихо, стараться отлынивать от любых работ, «придуриваясь». Но можно было и сотрудничать с властью: стать в активе – рисовать стенгазеты, участвовать в самодеятельности, мастерить мебель и шахматы для начальства, и тогда была перспектива стать бригадиром. Наиболее радикальным был побег на фронт и смена документов на другую национальность (чаще записывались бурятами, чем казахами).

Здесь были почти все – фронтовики, как правило, от 20 до 30 лет. Как теперь говорят, генофонд нации. И вот он, этот генофонд, на глазах разрушался физически и морально.

Нет, мы не были заключенными в прямом смысле слова, но и военнослужащими тоже не были. И подчинялись мы теперь не Наркомату обороны и боевым офицерам-фронтовикам, а НКВД и его начальникам, которых мы –  про себя, разумеется – именовали не иначе как «тыловые крысы». И хотя среди них были очень разные люди, как впрочем, и в армии и даже на фронте, но нам-то от этого было не легче, угнетал и давил сам статус, не говоря уже о каторжной работе, скудном питании, туберкулезном жилье в земляных бараках и прочих «мелочах».

Постепенно я подружился с Андреем Альчиновым. Но сначала довольно долго мы прощупывали друг друга и, наконец, открылись: надо бежать на фронт! Андрей сказал, что у него есть один верный товарищ, ему можно довериться. Это оказался Бембя Михайлов. Он был моложе меня и еще моложе Андрея. Порешили: надо готовиться к побегу, накапливать тайком продукты, деньги, хлеб, сухари, сахар, постное масло – чтобы не очень громоздко, но калорийно. Раздобыли мы какую-то изрядно потрепанную школьную карту, точнее атлас – без него не могло быть и речи о побеге. Это была бы верная гибель, ибо места для нас были совершенно незнакомые, лесные, а мы – степняки и поначалу просто терялись в лесу. Кроме того, решили, если побег удастся, то надо обязательно изменить национальность, потому как в противном случае нас не просто выдворят с фронта, а отправят в трибунал – за дезертирство с трудового фронта. Одним словом, план побега мы разработали во всех деталях. И в дальнейшем действовали в полном соответствии с ним, в том числе и национальность каждый изменил в своей красноармейской книжке. Альчинов раздобыл где-то красноармейскую книжку на имя казаха, кажется, Даскалиева.

В один из выходных дней, когда нас отпустили на базар на станцию Половинка, мы не вернулись в лагерь и двинулись на юг, в сторону Молотова. Шли лесом по течению реки Косьвы; продукты экономили максимально. Когда все припасы съели, продали сначала шинели, затем – все остальное, вплоть до запасных портянок. Наконец, вышли на Каму в районе впадения в нее реки Чусовой. И здесь впервые за столько дней сели на пристани на пароход и двинулись в сторону Молотова.

В пригороде Молотова сели на местный поезд и стали подсаживаться ненадолго на все попутные товарные поезда, стараясь не попасться на глаза сопровождающим. Затем также тайком шли до Ярославля около десяти суток. Ночевали, где придется: под деревом в лесу, в стогу, в пустующих сараях. Добрались до Шуи, так, кажется, назывался этот городок. И тут средства наши иссякли полностью, и мы решили: будь что будет, обратимся в комендатуру. Обратились, рассказали заготовленную заранее легенду: наш состав шел на фронт, а мы, сойдя на одной из станций купить продукты, отстали и теперь никак не можем догнать свой состав, а в нем - все наше имущество. Нам поверили, хотя и отругали за ротозейство, но поверили! И это было главное. И даже мысли у них не возникало, что мы – дезертиры! Те бегут с фронта, а мы – на фронт! Более того, нас накормили, выдали сухой паек на сутки и с сопровождающими отправили на пересыльный пункт в Ярославль. Мы снова повторили свою легенду. Она и здесь сработала, в том числе и наши документы. В соответствии с нашими армейскими специальностями нас распределили в различные запасные части... Я настойчиво добивался отправки на фронт. И вот свершилось! Я был направлен радистом во взвод связи третьего батальона воздушно-десантной бригады. Это было в июле 44-го, и до конца войны я прошел в рядах этой бригады. Закончил войну в Чехословакии 11 мая 1945 г. на реке Влтава. За время службы меня наградили орденами Красного Знамени и Славы 3 степени, двумя медалями. После войны продолжал служить в военной комендатуре Будапешта помощником командира взвода. В мае 1946 г. уволили в запас.[34]

Последний вариант апеллировал к уже знакомому фронтовому опыту, где этничность была не так важна как личное мужество. Шансы на выживание в войне зависели не только от личной удачи, но и от возраста солдата. Сталинские орлы, молодые ребята 20 лет, чистые сердцем и искренне верующие в коммунистические идеалы,  погибали гораздо чаще, чем керенские мужики, поколение их отцов, имевших опыт Первой мировой войны, которые не лезли на рожон, а знали где надо пригнуться, не высовываться. Конечно, они имели больше шансов выжить. Кстати, молодые военнопленные Квантунской армии также быстрее верили сталинской пропаганде в отличие от старших по возрасту, среди которых практически не было активистов «демократических комитетов».[35] Офицеры также добивались возвращения на фронт, где их могли убить, но не унижали.

В Павловских лагерях под Оренбургом калмыков было много, офицеры задумали письмо написать, что мы, калмыки, хотим снова идти на фронт. После моего отъезда пришел ответ от Булганина, он разрешил калмыкам-офицерам вернуться на фронт. Многие вернулись.[36]

Женская доля.      Наиболее уязвимыми из всего депортируемого состава были беременные женщины и кормящие матери. Народная память сохранила немало примеров, как женщина отказывалась от ребенка, будучи не в силах одной адекватно разобраться в трудной ситуации, не понимая возможны ли старые практики в иных, экстремальных условиях? В калмыцком обществе роды считались грязным и оскверняющим актом, поэтому женщине было трудно морально решиться на роды в публичном месте, которым стал вагон. Оставить ребенка в снегу на станции – что это означало? Мать оставляет ребенка умирать или дает ему шанс выжить в детском доме под другим именем, так как все равно у нее нет молока, и он обречен на голодную смерть в ближайшие сутки?

Еще в нашем вагоне умерла одна женщина, впоследствии я узнала, что она должна была родить, но сидела и зажимала ноги, чтобы никто не увидел, как она рожает.[37]

Во время пути у нее пропало молоко, и все как могли, помогали. Но когда у мальчика расстроился желудок, в вагоне началась паника. Каждый, заботясь о своем чаде, настаивал на том, что он обречен. «Выброси Баатра, ведь у тебя останется Борька! Одного легче выкормить!» – такие страшные слова кричала одна из обезумевших матерей. Загнанная в тупик Бобиш не хотела, и не могла выкинуть живого ребенка; обезумев от горя, мать решилась на чудовищный шаг и, завернув ребенка в полушубок, шагнула к двери вагона. Но преградила ей дорогу женщина, старше по возрасту. «Сядь на место!»… Ребенку становилось все хуже и хуже, а соседи по вагону накинулись на ребенка, ругая самыми последними словами. Однажды во время остановки она оставила свою кровинку в сугробе и, зажав уши, вернулась в вагон. Но не выдержало сердце матери, выбежала она из вагона, обняла своего ребенка. По вагону разнеслась весть об этом случае, и люди отдавали все, что у них осталось, и мальчик выжил, благодаря своей матери, и людям, приносившим бараний жир и масло. [38]

Бабушка рассказывала мне, что в их вагоне была женщина с двухмесячным ребенком на руках. Но так как было нечего есть, у нее не было молока, кормить ребенка было нечем, она на одной из станций вынесла ребенка из вагона и положила на снег, такого беззащитного и маленького, но что поделаешь, если не освободиться от ребенка, то умрут оба.[39]

До трех детей рожала в Сибири женщина и теряла их, пока дети не стали выживать. В 1948-49 гг. в калмыцких семьях родилось 3193 младенца, при этом умерло 2766, в 1949 г. родилось 2058 человек, а умерло 1903[40]. Кстати, резкая смена климата и сильный стресс влияли на фертильность и вызывали такую женскую реакцию, как аменорея. Недаром наиболее трудным в первые годы люди считали «привыкание к местному климату и налаживание отношений с местным населением».[41]

Женственность в рассказах,  как правило, конструируется  на примере матери. Поскольку патриархальные отношения в обществе доминировали, то рассказчица-дочь ретранслирует именно эти ценности, и в матери ценит как природные проявления «женственности» (красоту, умение петь, танцевать, отсутствие лидерских амбиций) так и хозяйственные навыки (бесконечный труд без отдыха). Неоплачиваемый домашний труд предполагал самую разнообразную работу: сюда входило не только «стирка-глажка-уборка-готовка», но и шитье одежды для всех членов семьи, полевые и огородные работы, уход за птицей и скотиной, стояние в очередях, отоваривание карточек и многое др. При этом требовалась изворотливость: надо было регулярно стирать одежду, несмотря на отсутствие мыла, надо было ежедневно кормить детей, но не всегда были продукты. Само содержание этих «женских» качеств указывает на патриархатное авторство термина «женственность».

Моя мама, Прасковья Бадмаевна, красавица 32 лет, занималась семьей, шила сибирякам всем, начиная с трусов и до брезентовых плащей и рукавиц. Мама была исключительной женщиной и местные сибиряки приходили вечерами взглянуть на такую женщину в окно, которое располагалось низко, и все в квартире просматривалось. Потом сибиряки так припеклись к нашей семье, что мои родители стали желанными гостями их незатейливых вечеринок. Там мама, забыв семейные трудности, пела, танцевала и в миг еще больше хорошела. Жили, конечно, как все, туго. Мама пыталась в первую очередь накормить нас и ждала, если ей что-то достанется. Я была еще дурочкой и спрашивала «почему ты, мама не кушаешь?» На что она отвечала: «Я уже сыта». Калмыкам выдавали ссуды на обзаведение хозяйства. Мама купила корову и отдала два мешка одежды. Она была достаточно хорошо одета, все отдала на корову. Мама сама покупала корову. Когда мама привела корову, папа вышел посмотреть, сказал: что за телку ты купила. Потом она хорошо нас молоком обеспечила.

Такую мастерицу на все руки, многодетную мать, стали выбирать в родительский комитет школы. Она все делала, но оставалась второй скрипкой при папе. Она научилась запрягать лошадь, косить сено, плести огород, разводить гусей, кур и даже пчел. Она не сидела на завалинке с женщинами, ей было всегда некогда.[42]

Однако не все женщины смогли выстоять как та, о которой была приведенная цитата. Многие калмычки были практически неграмотными: не зная русского языка, без мужей и родственников они растерялись и не увидели путей к спасению. Они умирали вместе с детьми, иногда пытаясь спасти от голода старших детей, жертвуя младшими. Невозможность выполнить свою материнскую роль для них означала и невозможность жить.

Первыми умерли двое младших детей Булгун, потом ее мать, потом умерли двое старших. От голода. В нашем селе половина были давно сосланных и половина была старообрядцы. У последних зимой снега не выпросишь. Все, кто был на ногах, ходили по домам. Кто собак спускает, а кто кусок хлеба даст, а кто картошку. Мама, что принесет, делила на нас троих. А ей надо было делить на шестерых. Ей и помочь нечем. Она оказывается, младших не кормила, чтобы спасти старших. Потом бабушку не кормила чтобы спасти старших. Понимаешь, что делалось? Они уже ей мешались. Где-то в конце января нас привезли, а в начале февраля младшие умерли… А старшие умерли в середине марта. Сама она не плакала, слез не было. Она ревела. Глаза сухие. Кричала все время:  Бадма, ирхлярнь ю чамд келхув?- когда ты вернешься, что я тебе скажу?* Детей твоих не уберегла, мать не уберегла. Ночью вышла и повесилась.[43]

Редко кто выжил из женщин, попавших в так называемую трудармию, кто был мобилизован для выполнения принудительной трудовой повинности.

А Лида попала в трудармию. Это был советский концлагерь. Мой двоюродный брат Никита служил в армии, и его часть в 44 г. стояла в Новосибирске. Они стояли и ждали, когда колонну проведут с собаками. Было много калмыков, и он узнал свою двоюродную сестру Лиду. Он уже был офицер, за ними пошел, зашел на вахту и спросил у охраны: «Что за заключенных сейчас провели»? – «Это не заключенные, это дети врагов народа, это хуже чем заключенные, потому что у заключенных срок есть, а эти бессрочные. Мы про них ничего не знаем, их офицеры приводят по списку и назад уводят». Шли на вахте офицеры сопровождения и он к ним обратился. Он сказал: «Мне показалось, что моя сестра прошла». «Как фамилия? Да, есть. Это дети спецпереселенцев, они работают на военном заводе, их так водят, чтобы они не разбежались». Сейчас это Сибсельмаш. А в военное время там был минометный завод. Там были не только калмыки: дети немцев и дети русских, кто был старостами и полицейскими. Лида наша попала туда в 44 г., она получила туберкулез брюшины и в 45-м ее освободили. Зимой ее привезли, она была в ботинках на деревянной подошве. Тетя Рая, жена Никиты, работала медсестрой в военном госпитале. Она белую простыню постелила на пол, ее посадила на стул, всю ее машинкой обстригла, всю одежду и волосы сожгла. Ничего ей одеть, дали ей солдатскую гимнастерку, юбку и белье. Вымыла ее всю в ванной, а наутро опять вшей полно, как будто из тела выходят. Так целый месяц она ее мыла и кормила. Лида наша в 48 г. умерла.

По многим рассказам видно, что красота спасала женщину в трудной ситуации, поскольку властью распоряжались мужчины, ценители этой красоты. Разумеется, требования к красоте человека имеют гендерные различия: в патриархатном обществе они были минимизированы к мужчинам и гораздо более усилены к женщинам. В этих отношениях различия конструировались как неравенство возможностей, при этом асимметрия отношений маскировала дискриминацию под различие.

Для чего женщине важно было быть красивой? Красота - это ресурс, который позволял женщине успешнее использовать все свои немногочисленные в патриархатных условиях возможности для более успешной жизненной стратегии; ведь мужчины в разных культурах оценивают красоту как самое важное в длинном списке женских качеств. Поэтому красивая девушка имела возможность выйти замуж за человека из более обеспеченной семьи, что позволяло существенно улучшить условия жизни.

В традиционном калмыцком обществе выделялись четыре типа женственности, которые были представлены так:
1. Высоконравственная женщина с сильным биоэнергетическим полем, обладающая даром исцеления, рядом с которой спокойно и уютно (шаманки).
2. Обаятельная женщина, с огоньком в глазах и сиянием на лице, которая пройдет мимо и никого не оставит равнодушным, все на нее оглядываются.
3. Женщина с ладной, гармоничной фигурой и пластикой: не большая и не маленькая, не толстая и не худая - такая, на которую посмотришь и засмотришься.
4. Женщина, которая знает, как себя вести во всех ситуациях, умеет красиво одеваться, общение с которой  очень приятно.

В рассказах о депортации встречаются упоминания о разных типах женственности, но чаще выделяется шаманский тип: «мама обладала от природы даром лечить людей, особенно детей, мы никогда в Сибири не болели».[44] Видимо, такой тип был востребован в условиях отсутствия  информации и врачебной помощи, поэтому женщины, использовавшие практики, основанные на интуитивном знании, были на особом счету. Традиция не определяет проявления красоты в сантиметрах, но рассказчицы уже в то время выбрали для себя европейские стандарты и замечают, что ремень обвивался вокруг талии два  раза, хотя в калмыцком языке и слова для обозначения талии не было, а был портновский термин «место для пояса».

Остальные женщины старались быть модными и аккуратными в одежде: «во время вступительных экзаменов я каждый вечер свое платье стирала, утром вставала пораньше, чтобы погладить, у меня оно одно было». [45] Рассказчицы охотно вспоминали о своей тонкой талии или толстой косе (которую, например, можно было расплести и укрыть волосами ребенка[46]), и были готовы спорить о своих достоинствах даже с риском ареста:

Я поехала в Алма-ату к тете. Тетя давно была замужем за казахом, деканом географического факультета КазГу.  За нами, за троюродной сестрой Лорой, студенткой КазГУ, и мной ухаживали студенты - поклонники. Один из них, Асланбек, за мной приударил. Но что я буду шуры-муры заводить, если я приехала в гости на месяц? А потом он мне не особенно нравился. Он был эмведешник, у него форма была такая, кокарда. И вот он уже видит, что никак не может он ко мне приклеиться. Как-то мы сидели, разговаривали, какая разница между казашками и калмычками.  А я так сижу и говорю: «Калмычки более стройные, а казашки, видите – низкий таз, кривые ножки». Он говорит: «У тебя, что не кривые?» Говорю: «Нет, ноги у меня прямые и рост у меня 162, еще каблучок». Для своего времени я не была маленькой. Никак он меня не достанет. И он говорит: «Вас выслали». Я спрашиваю: «За что нас выслали, Асланбек?» «За то, что вы все предатели». Я говорю: «Боже мой, да если бы война началась с вашей стороны, да видела бы я как ты бежал бы навстречу китайцам со своей кокардой». Как он рассердился. А дядя Гали услышал из соседней комнаты, зашел и сказал ему что-то по-казахски резкое. Асланбек встал, извинился и ушел. Больше он к нам никогда не приходил.  Потом мне дядя Гали сказал: «Знаешь, Сима, надо быть очень осторожной, ты же можешь отсюда домой не уехать. Ты же видишь, кто он, а ты ему такие вещи говоришь». Я говорю: «А пусть он не говорит, что мы все предатели».[47]

У нас куратором в техникуме была москвичка. Она сказала: «Все идите, а Вы останьтесь». Я думаю, а что она хочет? «У Вас косы свои?» А я даже понятия не имела, что могут быть не свои косы. Я расплела конец косы и кинула на парту. Она пощупала и спрашивает: «А чем вы моете?» Я подумала, наверное, пахнет арьяном*. Мама меня каждую субботу заставляла голову мыть кислым молоком. Мне все время хотелось отрезать снизу. А мама говорила: «Красота только в косе». Две большие косы мою голову все время назад тянули. Я все думала, когда же я пойду работать отдельно и отрежу косы, чтобы голове было легче. Но потом выросла и поняла, что резать не надо. Потому что я поняла, что коса - это красота. Все удивлялись, потому что одна коса впереди, одна сзади. Некоторые думали сзади, что одна коса, я повернусь, а они: «Еще одна?» Все удивлялись и спрашивали: «Свои?»[48]

Женский идеал красоты по определению недостижим. Такова природа этого патриахатного конструкта, что заставляет женщин стремиться к недосягаемому идеалу – несмотря на любые трудности.

В Новосибирске мы уже хорошо одевались. У меня были коричневые ботиночки «Прощай, молодость» на каблучке с опушечкой. Чулки шелковые, или фильдеперсовые. Если я тебе покажу фотографию 1949 г., ты скажешь, что у нас было все. В 47 г. шубка кроличья. Вот я, на мне: теплые ретузы, гольфы шерстяные, чисто японжевая юбка**, креп-сатиновая кофточка. Все натуральное.  Какое пальто, сапоги резиновые, шапочка меховая, жабо на плечах. Видишь, какие у меня ногти, какой у меня маникюр. Это Новосибирск, 49 год. Волосы плойкой завивали. Брови выщипаны, подведены, пудра, на губах помада.[49]

Кроме физических данных  в понятие женственности входили хозяйственные качества, ловкость в работе. Среди прочих навыков, из которых важным считалась чистоплотность, особенно пригодилось умение шить. В калмыцкой культуре всех девочек рано учили шить – раньше чем готовить еду, стирать одежду, - многие девочки держали иголку с трех лет. В экстремальных ситуациях именно это умение нередко спасало их от голодной смерти. Опыт пошива на заказ как способ прокормить семью был довольно распространен, так же кормили свои семьи калмычки в белой эмиграции.* Почти все женщины, кто сумел захватить из дома швейную машинку, зарабатывали шитьем, и их семьи не голодали.

«Женское» подчеркивается  также строгостью в отношениях со сверстниками, заботой о родственниках, стыдливостью.

Беременность у мамы была поздняя, она ее стеснялась и скрывала. Даже от брата мама скрывала свой живот. Такая калмыцкая целомудренность.[50]

 В устных историях сообщения о телесном, как правило, связаны с преодолением стыда,  что было травматическим испытанием для женщин, поскольку, и в калмыцкой, и в советской культуре женский пол был сконструирован в «терминах стыда». [51] В кризисной ситуации выселения старые телесные практики не могли оставаться прежними, они должны были реагировать на новые климатические и социальные условия. Вопросы личной гигиены в таких условиях вышли за рамки приватности и должны были решаться сообща. Не сразу, но стыдливость как «женское» качество пересматривалось по ситуации, чтобы делать так, как было удобнее людям.  Туалета скотский вагон не предусматривал. Многие женщины, стесняясь мужчин, перебирались под составом на другую сторону, чтобы там оправиться. Неповоротливые старухи не раз погибали под колесами двинувшегося состава.

На остановках все выходили и должны были оправляться тут же, за короткую стоянку… Конечно, мужчинам было легче. А мы очень стеснялись. Это раньше в степи можно было присесть и все сделать. А как справить нужду средь бела дня, когда вокруг люди и нет туалета? Мы, женщины, становились в кружок и присаживались в центре круга по очереди.[52]

В «эшелонах бесправия» представления о стыдном пересматривались и калмыками, и армянами[53], но это не было общим правилом для всех наказанных народов. Сохранилась легенда о гибели чеченской девушки в вагоне из-за разрыва мочевого пузыря,[54] поскольку девушка была так стыдлива, что не могла найти культурных форм чтобы справить малую нужду.

Одной из стратегий выживания стало изменение гендерных ролей в калмыцкой семье. До 1943 г. безусловно преобладала патриархатная модель, и главой семьи всегда был старший мужчина:  «после смерти отца мать стала меня слушать, подчиняться».[55] Даже подросток, если он был младший мужчина в семье, был по статусу выше снохи, замужней женщины. Только состарившись, став матерью женатого сына, женщина становилась уважаемой. Так было в мирной жизни, но форс-мажор депортации поменял приоритеты.

Как представляется, большая часть ответственности за выживание народа легла на калмыцких женщин, которые в отсутствие мужей должны были взять на себя мужские обязанности в дополнение к традиционным женским ролям. В тяжелое первое время из мужчин остались одни старики. Многие не знали русского языка и не могли ориентироваться в дороге и на месте, и все вопросы выживания должны были решать молодые женщины. Традиционная сфера ответственности калмыцкой женщины расширилась. 

В годы депортации калмыцкой женщине пришлось взять на себя, с одной стороны, заботу о воссоздании “дома” и традиционных ценностей в новых и порой враждебных условиях, принять на себя ответственность за сохранение семьи, а с другой – выйти за порог дома, пойти на общественные работы, что было совершенно новой ареной для нее. В результате освоения публичной сферы изменились практически полностью не только облик женщины-калмычки, но и ее место в обществе.

Как же в отсутствие мужчин изменилась гендерная роль калмычки? Ей приходилось выполнять свои традиционные обязанности – стирать, одевать, кормить, благоустраивать дом, что было невероятно трудно и требовало выдумки, инициативы, риска. Ей также приходилось нести ответственность за всех членов семьи, принимать решения, быть главой семьи и материально ее обеспечивать, выполняя роль, традиционно принадлежавшую мужчине. Калмычка оказалась вписанной  в навязанный государством гендерный контракт «работающая мать». Он проявлялся в образцах воспитания детей, воспроизводился системой общественного разделения труда, поддерживался социальной политикой партии-государства и его идеологическими структурами. Такой гендерный контракт подразумевает обязательность "общественно-полезного" труда советских женщин и обязательность выполнения миссии матери "как женского природного предназначения" и гражданского долга. Особенностью советской гендерной системы является сочетание в ней эгалитарной идеологии и политики решения женского вопроса, квазиэгалитарной практики и традиционных гендерных стереотипов, реализующихся в сфере семьи, быта и интимных отношений.

Социальное продвижение калмычки имело следствием и появление таких личных качеств, которые ранее не были заметны. Это отметили все калмыки, прошедшие депортацию, и в первую очередь – сами женщины:  за тринадцать лет депортации калмычки стали смелее и независимее, их стали уважать.[56] В то же время женщинам приходилось «труднее, чем мужчинам, потому что работы было в два раза больше, чем у мужчин, ведь у мужчин были минуты, когда они могли отдохнуть, которых не было у женщин». [57] Это понимали и калмыцкие мужчины: «Женщины трудились, чтобы выжить, а им было труднее, чем мужчинам, им приходилось еще о семье заботиться». [58] Изменение гендерных ролей помогло всему народу выжить в экстремальных условиях, стало механизмом этнического выживания.

Брачные стратегии. Статус выселенцев и дисперсность расселения затрудняли возможность брака для многих калмыков. Тем не менее, демографическая диспропорция после войны приводила к смешанным бракам между мужчиной-калмыком и женщиной-сибирячкой. Часто такие браки не регистрировались из-за разницы в гражданских статусах. Бывало, что такая гетерогенная семейная пара жила долгие годы, так и не зарегистрировав брак. Моя семидесятилетняя соседка по Элисте, урожденная сибирячка, вдруг осознала в 1989 г., что почти полвека прожила с мужем-калмыком без штампа о семейном положении в паспорте. Неожиданно она стала просить мужа зарегистрировать брак в ЗАГСе,  чтобы, «хотя бы перед смертью, как Ева Браун, официально оформить статус жены».

Калмыки - ребята женились на местных девушках, и девушки охотно выходили за них. Жили хорошо. Их никто не осуждал. Мужчин вообще не осуждали, мама говорит, мужчина мог жениться хоть на ком. Потом в старину, если муж с женой разводился, он детей себе оставлял. Он говорил жене: одна пришла, одна и уходи.[59]

 В то же самое время многие калмыцкие женщины, чья молодость пришлась на это лихолетье, так и не смогли выйти замуж. Мужчине найти супругу в послевоенное время было легче. Стратегия выживания заключалась и в том, чтобы создать семью, желательно калмыцкую.

Советское и калмыцкое общества были патриархатными, но формы мужского доминирования были разные. При этом советские формы воспринимались как более передовые, а калмыцкие формы патриархата были настолько укоренены в народе, что воспринимались как норма. Уже видно из предыдущих рассказов, что мужчин не осуждали, а осуждали женщин – за что? – за глубоко личный вопрос – выбор брачного партнера. Или мужчина рассказывает, как студентами они дали клятву не жениться до 30 лет. [60] Что стоит за такой шуточной клятвой? Нежелание нести ответственность за свое половое поведение – и это в годы запрета на аборты. Другой рассказчик вспоминал, что после трудового дня еще шел на танцы, ведь «надо же и поплясать, поцеловать пару раз Олечку или Зиночку». Любвеобильное поведение для холостого мужчины не было предосудительным, но если бы такое сказала девушка, для нее тут же нашлось бы специальное слово.

По материалам устных историй можно выделить две стратегии замужества: традиционную и модернизированную. Первый сценарий был классически патриархатным: ранний брак с первым понравившимся парнем, переезд к нему: выполнение всей домашней работы, материнство и  полное подчинение мужу и его родственникам.

Второй сценарий был обобщением женского опыта первых десятилетий социальных преобразований, среди которых было и «раскрепощение калмыцкой женщины». Девушки, выбравшие путь модернизации и поэтому остригшие свои косы, отказавшиеся от камзола[61], получили образование и стали учителями, врачами и медсестрами. Даже в Сибири они почти всегда находили работу, получали лучшие жилищные условия, были в лучшем положении социально – с ними считались и люди, и власти. Поэтому многие девушки выбирали не замужество, а учебу.

Мама мне давала такую установку: если учишься в мединституте, надо учиться. Пока не закончишь, о замужестве и не думай. В приказном порядке: замуж не вздумай! Моей подруге Азе, видимо, говорили то же самое. Мы на всех вечеринках пляшем, поем, а потом потихоньку засветло убегаем. Мы никакие надежды никому не подавали.

Возможность изменить свою жизнь с помощью брака была только у женщин. У мужчины такой возможности не было. Замуж заочно, по переписке - так вели себя разбросанные по всему миру и жертвы армянского геноцида в Турции. Такая «фотографическая» невеста описана в пьесе Р.Калиноски «Лунное чудовище». Замужество становилось способом изменить, по крайней мере, место жительства и работу на более приемлемые варианты. Показательна в этой связи история знакомства моих родителей. Мой отец, Мацак Гучинов, 22-летний боевой офицер был комиссован по ранению весной 1943 г. В декабре 1943 г. он был выселен в г. Куйбышев Новосибирской области. Там он подружился с маминым дядей, который рассказал ему о своей племяннице. Молодая учительница Мария Бальзирова в то время работала на рыбоперерабатывающем заводе в Сургуте. Видимо, там были невыносимые условия жизни. Мой будущий отец вызвал ее письмом как невесту. Мария приехала к своему незнакомому жениху в полдень, и в тот же вечер они сыграли свадьбу. Для выбора женщины важны ресурсы партнера – отец был молод, фронтовик, имел хорошую работу, жил в городе, и в климатически более благоприятном месте. Надо сказать, что отец тоже не прогадал: мама была «красавица, спортсменка, комсомолка». Их женитьба была новой редакцией калмыцкой брачной традиции – когда невеста и жених знакомились на свадьбе, а о чувствах молодых никто не беспокоился, важным было здоровье, репутация, материальная обеспеченность.

Так же поженились родители депутата ГосДумы Александры Буратаевой. Они были мало знакомы и решили сойтись, потому что одиноких калмыков из Омской области отправляли на Таймыр, а женатые люди имели шанс остаться и выжить.[62] Многие создавали семьи, руководствуясь не романтическими чувствами, а рациональными мотивами.

Замужество становилось трюком в бегстве от трудностей жизни для вдвойне запятнанных. Оно было спасением от ареста для репатриированных из Германии девушек: если будущий муж был офицером, он мог увезти жену в другую область, то есть вывести из-под локального контроля надзирательных органов. В таком случае девушка символически и во многих случаях бюрократически «умирала в старой жизни», а в новой жизни – женской, у нее появлялась новая фамилия (советский вариант), новое имя (калмыцкая традиция), она выписывалась и уезжала с мужем, прощаясь со своим прошлым.

Я знала еще двух девушек, кто уходил за немцами и был репатриирован из Германии. Одна была медсестра Надя. Родственники никто к ней не подходил, боялись. Так отчужденно себя вели. Потом она вышла замуж за летчика. Он был командир, офицер, а она – красивая такая. Ей надо было выйти замуж, она была на грани ареста. Он увез ее в Алма-Ату.

У меня были две подружки калмычки. Они были постарше, фронтовички. Война началась, их забрали в армию из Ростовского медучилища. Их из Венгрии вернули как калмычек. Они  работали на гидролизном заводе. Катя была начальником охраны. Она была членом партии, Галя – кандидатом. Они были такие тонкие, ходили в военной форме и ремень вокруг талии два раза оборачивали. За ними приехали женихи. За Галей приехал украинец Леня Турчинский из Винницы, забрал. А к Кате приезжал сержант Папахин Леша. Он приехал без ноги. Она с ним дружила в госпитале. Катя сказала ему: «Я - высланная, ты – без ноги. Ну что мы за семья? Будем мы с тобой нищенствовать». Он бедный целый месяц возле нас околачивался, плакал-плакал и уехал. Она вышла за калмыка, он много пил, рано умер. [63]

В старшую сестру Нину был влюблен литовец. Ну тогда разве это можно было…[64]


Примеры брачных пар, в которых она - калмычка, а он – инвалид или она - калмычка, а он - литовец (тоже репрессированный) типологически напоминают другую калмыцкую традицию подбора увечных пар: горбунье находили горбуна, косому - хромую. В годы репрессий стигматизованная этничность  становилась аналогом инвалидности.

Калмычки сознательно ограничивали свой выбор калмыками, потому что в патриархатной советской семье ей было бы вдвойне труднее – как женщине, и как калмычке. В первую очередь маркером границы была внешность, фенотип. Не случайно, калмыков дразнили, используя расовые признаки: «узкоглазые», «широкоформатные», «налимы».

Поскольку я из такой семьи, которая задолго до депортации все пережила, я всегда знала, кто я такая. Какое бы сердце не было горячее, а голова всегда оставалась холодной. Я всегда думала. Вот этот мне нравится, я могла бы выйти за него замуж, но я сама себе говорила – мне нельзя.[65]

Я же одна учусь много лет и они уже внешне забывают, кто ты. Я для них просто Катя и все. Мы дружили и девочки мне говорят, когда я кого-то там отторгаю, когда уже к окончанию института и речь идет о дальнейшей жизни. Я говорила: «Ты что? Это ты меня привезешь домой невестой, а вся твоя деревня прибежит на меня смотреть?» «А чем ты отличаешься?» «Ну как же, я разве внешностью не отличаюсь?» В сельскохозяйственном вузе в основном учились деревенские ребята. Никто не хотел признавать, что я чем-то отличаюсь.[66]

Другим фактором была культурная дистанция. Близкие к калмыкам по хозяйственно-культурному типу казахи и киргизы отличались иной религией - исламом. Более модернизированным калмыкам они казались «отсталыми», особенно в отношении «положения женщины» (здесь также срабатывал комплекс «малых различий» (В.Тишков)). Не замечая проявлений «своего» патриархата, они видели и осуждали его проявления в другом народе.

Женихов, честно признаться, много было. Один киргиз бегал за мной, а его брат работал комендантом в Таласе. Он все говорил, если ты будешь со мной встречаться, ты не будешь спецпереселенкой, брат тебя сразу освободит, тебе чистый паспорт выпишет. Все говорили: только за калмыка. Тогда за другую нацию редко кто выходил, осуждали. Я знала, что ни киргиз, ни русский моим мужем стать не может. Киргизы - мусульмане. Они вели себя совсем по-другому. В те годы чтобы женщина-киргизка где-то общалась, такого не было, они жили очень закрыто. [67]

Я ходила на работу, была очень эффектная. Тогда я была интересная, тонкая. Ухаживали за мной и русские мальчики тоже. Но мама мне говорила, что не знаю примера, чтобы калмычка вышла замуж за русского и долго с ним жила. Вот калмыцкие мужчины хоть на ком женятся и живут. Я это приняла во внимание.[68]

«Культурные различия» выручали, если  у красавиц возникали трудности с нежеланными кавалерами. В Киргизии юная Маша нашла способ пресечь назойливые знаки внимания военного без вербальных объяснений, используя разницу культурных границ: она совершила действие, для человека мусульманской культуры непростительное.

Я же по-киргизски хорошо говорила. Как-то я ехала на учебу. На меня обратил внимание один казах, Герой Советского Союза. Я сижу, караулю чемодан. Подходит адъютант и говорит: «Мой начальник Вас приглашает к столу». «Мне чемодан караулить поручили». «Вы идите, я покараулю. «Нет, мне же доверили». Не пошла. Потом в поезд сели, они узнали, в каком вагоне я еду. Я думала, как бы от них отвязаться? И тогда в одном русском селе перед Фрунзе я вышла на остановке и стала сало покупать. Они как увидели, начали плеваться и больше не подходили.[69]

Однако не все женщины были готовы рискнуть на замужество по переписке или были готовы выйти замуж за любую приличную партию. Многие ждали романтических чувств и без них замуж не торопились. Другие знали себе цену и отказывали даже калмыку-офицеру, если он был недостаточно галантен.

Галина хотела чтобы я за их родственника замуж вышла. Они меня пригласили в оперный театр: она с мужем и претендующий жених. А я опаздывала. Забежала, уже звонки. Все побежали. И жених меня вперед не пропустил, а сам вперед проскочил. А я как дура сзади осталась. Я тут же развернулась и домой уехала. На другой день Галина мне звонит: «Ты что»?  «Я потом расскажу». А когда он мне позвонил,  я ему сказала, что мне дверьми чуть нос не прищемили, поэтому я уехала. Вряд ли он понял.[70]

Контроль сексуальности, в первую очередь женской, был правилом советского общества: добрачная и внебрачная свобода осуждалась морально, аборты были запрещены с 1936 по 1955 гг. Женщины,  обращавшиеся к практике криминальных абортов, несли за это уголовную ответственность. Противозачаточных средств практически не было, как и декретного отпуска по беременности и уходу за младенцем,  как почти не было яслей и детских садов.

Обычно калмычки использовали воздержание как средство контрацепции[71], долгое грудное вскармливание. Как поведала женщина-ветврач, они с мужем предохранялись от беременности теми же порошками, что она использовала в своей работе для коров.  Тяжелый труд, голодное время, нехватка мужчин также способствовали тому, что вопрос не был особенно актуален.

Как молодые семьи жили? В то время дети, видимо, не рождались, потому что мужья, у кого они были, спали отдельно.[72]

Из опрошенных мною для данного проекта респондентов только один оказался ребенком, рожденным вне брака. После того как его мать потеряла во время оккупации двоих детей, а мужа - на фронте, она решила завести внебрачного ребенка, заручившись поддержкой своей свекрови. Как сегодня рассказывает этот человек, его мать пошла на такой шаг, потому что относилась к группе уральских калмыков, которые жили долгое время изолированно от калмыков, среди русского населения, и были во-многом обрусевшими, и мораль их была более свободная.

А из калмыков, что в своем котле варились, многие женщины остались старыми девами или жили приживалками в семьях родственников, няньками.[73]

Этот опыт после Сибири был пересмотрен. Теперь незамужней женщине под 30 лет родственники обычно намекают, что пора бы завести ребенка, пока еще молода. Женщина, не решившаяся на внебрачного ребенка, сейчас скорее получит осуждение за «эгоизм», за нерешительность в реализации своего природного предназначения.

Считается, что для женщины в отсутствие работы при необходимости содержать близких  последним шансом заработать оставалась проституция. У меня нет сведений о проституции среди калмычек, равно как и среди женщин других наказанных народов. Хотя индивидуальное сексуальное поведение всегда может отличаться от идеального, видимо, в самый трудный период – в первые два года – не было ни сил, ни спроса, а позже не было экономической необходимости для такого занятия. Видимо, не всегда проституция является универсальным средством прокормиться. В некоторых обстоятельствах практики продажной любви - даже за хлеб - неприемлемы. 

Гендер и язык памяти.  Мужчины и женщины помнят по-разному. Травматическими воспоминаниями, длительное время вытесняемыми из памяти, было нелегко делиться, даже когда это стало возможным. Но с ними было также нелегко жить. Как жить, не вспоминая о прошлом?

Травматическими воспоминаниями непросто делиться. Но это нужно было сделать не только для молодежи, чтобы она «училась жизни», но и для самих бывших спецпереселенцев. Ведь память может стать «выносимой» (но также и менее правдивой, очищенной именно от тех моментов, что делает ее невыносимой) только после того, как она записана. [74]

Показательно, что и во время депортации мнение о выселении калмыков в публичном пространстве высказывалось – в легальных (письма в Кремль) или нелегальных формах (приватные разговоры) – преимущественно мужчинами. Женщины могли выразить свои чувства о несправедливой судьбе в самодеятельных песнях, за исполнение которых сочинительницы также попадали в лагеря.

Как показывают исследования, мужчины чаще вспоминали шуточные сюжеты, женщины предпочитали молчать. Сочетание горя и смеха, – смех как воспоминание об ужасе, помогающий пережить его, преодолевающий страх, – возможно, универсальное явление человеческого поведения в экстремальных ситуациях; подобное было отмечено антропологами, например, среди пострадавших от Спитакского землетрясения. Памяти в мире комического нечего делать: смеются, чтобы забыть. Возможно и другое: что-то хотелось вспомнить из сибирской жизни, но безопасно было рассказывать только «смешные, веселые» истории.

Приведу рассказ своего отца, известного среди друзей шутника. Он пошел добровольцем на фронт и после ранения был демобилизован и направлен в распоряжение элистинского военкомата. В Элисте он снимал комнату. 28 декабря солдаты пришли в каждый калмыцкий дом, в том числе в дом его друга-фронтовика и забрали его жену Тасю с двумя детьми.  В кинотеатре «Родина» в ожидании отправки Тася вспомнила, что в ателье готово ее зимнее пальто. Она стала просить солдат разрешить забрать его из ателье, ей разрешили выйти под охраной двух солдат. Забрав пальто, Тася возвращалась к кинотеатру. В это время шел на работу мой отец, в дом которого, как принадлежавший русской домохозяйке, не пришли. Увидев жену друга рано утром под конвоем, отец стал подшучивать: что же ты, дескать, ночью такого натворила, что тебя солдаты сопровождают? Это было сказано по-калмыцки, и испуганная Тася по-русски сказала солдатам: «Кажется, этот человек не знает, что происходит». Те подозвали отца и «объяснили ситуацию». Так отец присоединился к остальным выселенцам. Позже, рассказывая эту историю, он заключал: «Вот так всех калмыков выселили насильно, а я поехал в Сибирь добровольно». Шутливое резюме часто рассказчику кажется более уместным, нежели пафосное.

О наиболее драматичных эпизодах женщины умалчивали осознанно, это было проявлением женской немоты, которая, судя по всему, универсальна. Так же молчали армянки о событиях, ставших известными как геноцид армян 1915 года, так же молчали о трагедии интернирования американки японского происхождения. Это молчание антрополог Йосико Такезава сравнивала с молчанием о совершенном насилии поруганной женщины. Мужчины также не любят вспоминать тяжелый опыт.

Уже в Элисте, у нас в доме в день Победы, после парада, собирались три Героя Советского Союза  – Сельгиков, Басанов и отец. И я ни разу не слышал, чтобы они вспоминали войну. Даже в этот день.  Разговаривали обо всем, только не об этом. Это было святое, а о святом молчат. И я тогда для себя уяснил: те, которые кричат на всех перекрестках, бьют себя в грудь, трясут медалями и взахлеб рассказывают о своих подвигах – это люди, не до конца хлебнувшие фронта.[75]

В механизмах памяти особенную роль играет телесность человека. Все, связанное с телом, помнится долго: это в первую очередь голод, холод, вкус еды. Память тела бесхитростнее памяти интеллекта. Но и здесь имеет значение пол человека: страх сексуального насилия, беременность, грудное вскармливание, уход за младенцем, а порой и отказ от ребенка – все это в домене женской памяти. Связанные с телесностью практики «туалета» помнятся долго, так как связаны с преодолением культурных норм благополучного времени. Недаром этот сюжет также часто встречается в воспоминаниях бывших японских военнопленных[76].
Всегда ли человек вспоминает свою жизнь одинаково? Как показали исследования, каждый рассказ является перезаписью памяти и его послание  увязано с аудиторией и нацелено на злободневные нужды. Социальный и исторический контекст влияет на личную и автобиографическую память человека и в зависимости от него меняется значение личной истории в позиционировании рассказчика. После демократизации общественной жизни в стране многие калмыки почувствовали потребность проговорить то, о чем они молчали более сорока лет. Многие написали письма в газеты, некоторые – мемуары о депортации. Однако в письменной речи автор контролирует поток слов, он может перечитать и вычеркнуть то, что ему показалось лишним. Например, письмо в газету обычно имеет формальную структуру и использует несколько штампов, недаром они так похожи. Большая часть писем писалась мужчинами, но женские письма о депортации от них практически не отличались, потому что именно мужской текст был эталоном публичного повествования, и женский опыт был вне этого стандарта.

Устный спонтанный рассказ более индивидуален, несет в себе больше информации. В то же время и сами нарративы – это не просто набор фактов или объем информации. Рассказы о депортации интересны своей дискурсивностью: и как исторический источник процесса формирования памяти, где важны собственно факты и оценки, и как риторически организованное пространство, в котором принципиальна прагматика формы, лексические и грамматические ресурсы, отражающие и создающие язык травмы и памяти. Нарративы структурируют опыт восприятия рассказчика и слушателя, организуют память, сегментируют и целенаправленно выстраивают каждое событие.[77]

Женщины и мужчины по-разному рассказывают о депортации. Мужской и женский рассказ показывают, что для женщины непосредственное окружение играло большую роль, а прессинг государственной машины воспринимался ею не так явно и болезненно как мужчиной. Мужской рассказ сдержаннее и содержит больше пауз. Мужчины тяготеют к описанию событий внешней жизни, а женщины – внутренней. Для мужского нарратива характерно обращение к политическим событиям и упоминание политических лидеров, общественно-политическая газетная лексика. Они любят подробно описывать производственный процесс, технологические детали, устройство приборов. Женщины вспоминают своих подруг по работе, соседок, имена артистов и детали одежды. Для них важен эмоциональный мир, поэтому радость, страх, опасения – непременная черта женского рассказа. Женщины чаще испытывают и выражают эмоции, свидетельствующие о беспомощности и ранимости, которые поддерживают социальные связи. Мужчины делают это неохотно,  чаще выражая эмоции, которые усиливают их статус, настойчивость и доминантность[78] (гнев, смелость, принципиальность, честность).  Анализ интервью о депортации подтверждает, что мужчины точнее в локализации событий, пространство, на котором происходят памятные им события, более широкое чем у женщин, но у женщин оно более заселено разными людьми.[79] Мужчина своим рассказом утверждает себя в мире, а женщина – мир вокруг себя.

Для всех воспоминаний характерно преобладающее использование «пассивных» страдательных грамматических конструкций с неопределенным субъектом в сочетании с безличной глагольной формой –  нас погнали, нас погрузили, нам сказали.  Как известно, язык несет в себе символический порядок общества, отражает его законы и нормы.[80] Даже вспоминая давнее прошлое, рассказчики подсознательно возвращались в сталинское общество и воспроизводили свой зависимый статус людей, удел которых – претерпевать чужие действия, быть жертвой чужих решений. Этим подчеркивается зависимая, пассивная роль человека и этнической группы, их объектность в социальной жизни того периода. При этом люди чувствовали себя частью коллективного репрессированного «Мы» с общим обвинением, общим наказанием, общей судьбой.

Часто помимо желания рассказчика язык проговаривает большее, жестче отражая реальность. Рассказчица сказала: «студебеккеры оккупировали село»[81]. Речь идет о машинах, на которых вывозили калмыков. Значение этой оговорки в том, что машины использовались частями НКВД, которые видели в калмыках врагов, поэтому язык использует лексику, относящуюся к противнику. Также в рассказе проскользнуло: «папа был не простой изменник» [82], имелось в виду, что он был не простой калмык, а фронтовик. Вместо калмык в подсознании выплыло изменник, потому что рассказчик, возвращаясь к событиям тех лет, продолжает внутренний диалог с теми, кто считал: раз калмык, значит, изменник. Вероятно и другое: власть внедряла себя в людей, и, ослабленные ее силой, они принимали ее термины, поэтому рассказчик и вычеркивает эту фразу из текста, потому что он, бессознательно поддавшись власти, сознанием с нею не согласен.

Язык многих рассказов бессознательно сравнивает положение народа с животными. То информация о высокой смертности среди калмыков передается словом падеж, то рассказчица признается как пользовалась порошками для животных, то  человек сам сравнивает себя с животным:

Я ходил быстрее лошади, бывали случаи, когда я 37 км проходил за три с половиной часа[83].  Картошку сажать мы  все высыпали как муравьи.[84]  

Я в Сибири все время вспоминала свою кошку, которая в Калмыкии не хотела кушать кашу с молоком. Я говорила – Я бы вот съела сейчас[85].

Мать работала как лошадь. [86]

Язык нарративов не только «гендерно пораженный», не только этнически пораженный, воспроизводя дискриминацию женщин и дискриминацию народа, и - двойную дискриминацию калмычек. Язык наррации – человечески пораженный, раз люди сравнивают себя не с другими людьми, но и нередко – с животными.

Характерно, что слово «депортация» практически не используется в разговоре, поскольку это поздний термин, он появился в России применительно к репрессиям на этнической основе в конце 80-х, и не выстрадан, не выношен. К тому же он принадлежит публичной сфере, а разговор наш был приватный. В сознании людей прочно вошли другие слова: «ссылка», «высылка» и особо употребимое слово «выселение», отражающее не только процесс, а репрессированный статус. И хронологические рамки. Благодаря оттенку незавершенности, который присутствует в значениях слова, оно не столь драматично, а также это русское слово, оно ближе. Часто рассказчики стремятся вообще уйти от терминов, используя почти эзопов язык.

Практически все рассказы о депортации были прогрессивными: начинались с негативной эмоциональной оценки событий и заканчивались позитивной оценкой [87]. Репрессирующая повседневность в те годы стала нормой и как таковая практически не воспринималась сознанием. Повествуя о красноречивых фактах дискриминации, рассказчик часто уверен, что ущемленным он не был.

Я ни в чем ущемленной не была. А ведь могли меня в комсомол не принять. Да ладно в комсомол, а как я в мединститут попадаю? Это же 52 год. Я училась на «отлично». Я должна была с золотой медалью школу кончить. Не знаю, давали тогда золотые медали в школах? По крайней мере, похвальную грамоту могли бы дать, ведь за начальную Кормиловскую школу дали же. Хотя я на отлично все закончила. Видимо, потому что я калмычка, потому что  спецпереселенка. Мне в глаза не говорили, но на педсовете, видимо, так решили.

Рассказанные истории иллюстрируют стратегии калмыков на быструю интеграцию в новом обществе, но стигма калмыцкой этничности вынуждала приспосабливаться к доминирующим социальным условиям. В первую очередь меняется такой этнический маркер как личные имена. Калмыцкие имена принадлежат как бы старшему поколению и жизни до депортации. В Сибири Гоога Эльта становится Павлом, а Лиджи - то Леонидом, то Алексеем.

Калмыцкий язык появляется при описании частной сферы, особенно такой интимной области как домашняя религиозность или других этнически окрашенных элементов культуры. Он незаменим при описании статуса репрессированных, который как бы понятен только калмыкам. Язык меняется на родной, когда надо сообщить что-то доверительное, по секрету, так, чтобы чужие не поняли.

Многие нарративы воссоздают идеальный мир, который был возможен даже в такой сложный период.  Все несправедливости часто преподносятся как случайные, а победа Добра над Злом кажется неминуемой. Ведь тогда другими были люди: не брали чужого, были открытые, простые. Образы женщин как правило идеальны: в те времена женщины были скромные, трудолюбивые. (Таких теперь нет). Молодежь тоже была не в пример современной – много работала,  уважала старших и совсем не употребляла алкоголь.

На уровне данных историй показан масштаб государственного давления на отдельного человека и на весь калмыцкий народ, скрытое в практиках повседневности лишение свобод и стратегии сопротивления им. Именно формы личного сопротивления насыщают содержанием историю жизни человека, поскольку знание о социально изобретенных стратегиях сопротивления тоталитарному режиму передается лишь изустно [88]. Поэтому каждая устная история о депортации ценна сама по себе и содержит гораздо больше знания об истории России, чем может показаться на первый взгляд.  

 На поведение  человека и его восприятие травматического события большое значение  оказывала религия. Буддизм учил калмыков и калмычек смирению и терпению, вся ответственность за жизненные невзгоды возлагалась на них самих. Чеченцы как мусульмане выводили вину за рамки своего сообщества и воспринимали обиды  в терминах войны с неверными, таким образом, ислам вдохновлял мужчин на сопротивление режиму, поддерживая традиционные гендерные роли.

Гендерное измерение массовых депортаций позволяет увидеть различия в женских и мужских стратегиях выживания и стратегиях памяти у представителей разных культур. Например, во время выселения калмыков (1943) и чеченцев (1944) и тех и других загружали в одинаковые товарные вагоны, что, казалось, создавало одинаковые условия транспортировки. При выселении чеченцев отмечалось большое количество взрослых мужчин. Поэтому социокультурный порядок чеченцев остался прежним и вагоны, в которых везли людей, были сегрегированы  по признаку пола в соответствии с законами шариата. На женской стороне  вагона готовили пищу, смотрели за детьми, на мужской стороне – велись политические разговоры и принимались решения. Чеченские мужчины смогли сохранить традиционные формы маскулинности, остались кормильцами и защитниками семей, поэтому они возвращались на родину в традиционном гендерном порядке.

У калмыков было иначе: социальный контекст требовал от женщин активности не только в приватной, но и в публичной сфере. Многие мужчины погибли на фронте, другие вернулись инвалидами. В итоге за первые два года депортации поменялся генеральный гендерный порядок – и калмыцкая  женщина стала реальной главой семьи в отсутствие мужа. За 13 лет бесправия  стратегия выживания была связана с установкой на быструю интеграцию в местное сообщество, а значит, на активную роль женщины в общественном производстве и социальной жизни. Калмычка приобрела лидерские навыки, от которых было трудно отказаться, вернувшись к «нормальной» жизни. Изменился гендерный порядок в семье: от калмыцкого патриархатного он стал советским патриархатным с символическим исполнением калмыцкой традиции (на свадьбах, например), что ускорило переход к эгалитарной семье с партнерскими отношениями и в ее отсутствие -  к отказу от патриархатной семьи в пользу неполной семьи – женщины с ребенком. Калмыцкая пословица  «хоть и плохой мужик, но свой» давно вспоминается с иронией. Молодые женщины стремятся  получить образование и сделать карьеру, брак для них не является задачей номер один. Причин этому много: глобализация и распространение западных либеральных ценностей, опыт советской женщины и уникальные уроки депортации.


[1] Об этом см. Бугай Н.Ф. Операция «Улусы». – Элиста:  1991, Убушаев В.Б. Выселение и возвращение. Элиста: Санан, 1991; Гучинова Э.-Б.М. Помнить нельзя забыть. Антропология депортационной травмы калмыков. – Штутгардт: Ibidem, 2005.J. Otto Pohl. Ethnic Cleansing in the USSR, 1937-1949. Westport, Connecticut, 1999.
[2] Бембеев У.Э. «Спецпереселенец» - учиться в вузе запрещено / Мы – из высланных... С.121.
[3] Бургакова Г. Элиста, 2004.
[4] Ошанин Л. Будет ли война? 1950.
[5] Сельвина К.Е. Элиста. 2004.
[6] Жеребкина И. Гендерные 90-е или Фаллоса не существует. СПб. 2003. С.187.
[7] Манджиев О.Л., Москва, 2004.
[8] Хонгорова Е.Б. Элиста, 2004.
* Возможно у девочки сработал эффект импритинга – образы людей, запечатленные до 6-7 лет, позднее не воспринимаются как сексуально привлекательные во избежание кровосмешения.
[9] Берденова Л.А. Элиста, 2004.
[10] Манджиев О.Л.Москва, 2004.
[11] Иванов С.М. Элиста. 2004.
[12] Поль М. «Неужели эти земли нашей могилой станут?» Чеченцы и ингуши в Казахстане (1944-1957 гг.). С.173.
* фабрично-заводского обучения
[13] Дорджиев Л.Т. Элиста, 2004.
[14] Кардонова К.Э. Элиста, 2004.
[15] Годаев П.О. Элиста, 2004.
[16] Ушакин С. Видимость мужественности.
[17] Дорджиев Л.Т. Элиста, 2004.
[18] Дорджиев Л.Т. Элиста, 2004.
[19] Урхаева Р.К. Элиста, 2004.
[20] Манджиев О.Л. Москва, 2004.
[21] Годаев П.О. Элиста, 2004.
[22] В разгар дела врачей Рая с подружкой позвонила в семью своей одноклассницы-еврейки и спросили Сару Абрамовну. Онкаева Р. Москва, 2004.
[23] Манджиев О.Л. Москва, 2004.
* ОККД – Отдельная калмыцкая кавалерийская дивизия
[24] Лиджи-Горяев Э.
[25] Бакаев П.Д. О трагедии в истории калмыцкого народа. Элиста: Джангар. 2003. С. 54.
[26] Бугай Н.Ф. Операция «Улусы». С.39.
[27] Чурюмов О.С., Элиста, 2002.
[28] Очиров У.И. С фронта - в лагерь НКВД, а потом в Сибирь / Мы – из высланных... С.159.
[29] Даваев В.М. Героя войны ссылка не сломила / Мы – из высланных... С. 33.
[30] Забужко О. Гендерная структура украинского колониального сознания: к постановке вопроса / О Муже(N)ственности. Сб. ст. Сост. С.Ушакин. М.: НЛО. 2002. С.393-394.
[31] Гапова Е. О гендере, нации и классе в посткоммунизме / Гендерные исследования. 2005, №13. С. 9.
* В Широклаге бывшие чабаны спасались так:  подбирали после собак кости, разбивали их и ели костный мозг.
[32] Книга памяти ссылки калмыцкого народа. Том 3, книга 1. Элиста. 1994. С.41.
[33] Рингельхайм Дж. Женщины и Холокост: переосмысление исследований / Антология гендерных исследований. СПб.: Алетейя. 1999. С.254 –279.
[34] Лиджи-Гаряев Т.Л-Г. Высокие и горькие слезы / Мы – из высланных... С.148-151.
[35] Ишимура Иваи. Саппоро, 2006.
[36] Дорджиев Л.Т. Элиста, 2004.
[37] Кардонова К. Элиста, 2004.
[38]  ППТП (Проект «Память в третьем поколении) Аноним. Элиста, 2004.
[39]  ППТП. Иванова Ж. Элиста, 2004.
[40] Бугай Н.Ф. Указ. соч. С.78.
[41]  Мухлынова М.С. Элиста, 2004.
[42] Сельвина К.Е. Элиста. 2004
* Курсивом даны калмыцкие слова, через тире русский перевод.
[43] Буджалов Е.А. Элиста, 2004.
[44] Боромангнаев Б. Элиста 2004.
[45] Урхаева Р.К. Элиста, 2004.
[46] Бадмаев В.И. Элиста, 2004.
[47] Наранова С.Э. Москва, 2004.
* кислым молоком
[48] Бургакова Г.Элиста, 2004
** японж - это шерсть с шелком
[49] Наранова С.Э. Москва, 2004.
* В калмыцких общинах в Югославии (Белграде) все женщины шили, выполняя госзаказ министерства обороны и им часто помогали мужья. Во Франции перед войной было до 40 калмыцких ателье.
[50] Сельвина К.Е. Элиста, 2004.
[51] Жеребкина И. Гендерные 90-е или Фаллоса не существует. С.186.
[52] Алексеева П.Э. Элиста. 2001.
[53] Дневник Арпик Алексанян. Рукопись.
[54] М.Поль. Неужели эти земли могилой нашей станут? Жизнь чеченцев в  Казахской ССР./ Диаспоры.
[55] Иванов С.М. Элиста, 2004.
[56] Убушиева Е.К. Элиста, 2004.
[57] Салынова Д.У. Элиста, 2004.
[58] Помпаев М.Д. Элиста, 2004.
[59] Наранова С.Э. Москва, 2004.
[60] Бадмаев В.И. Элиста, 2004.
[61] лиф, стягивающий грудь девушки. Женское движение против камзола близко движению против паранджы-чадры в Средней Азии и движению за ношение трусов в Японии
[62] Буратаева Л.М. Берлин, 2003.
[63] Наранова С.Э. Москва, 2004.
[64] Сельвина К.Е. Элиста, 2004.
[65] Наранова С.Э. Москва, 2004.
[66] Хонгорова Е.Б. Элиста, 2004.
[67] Адьянова М. Элиста, 2004.
[68] Наранова С.Э. Москва, 2004.
[69] Адьянова М. Элиста, 2004
[70] Наранова С.Э. Москва, 2004.
[71] На подобном явлении у монголов строится сюжет фильма Н.Михалкова «Урга-территория любви»
[72] Хонгорова Е.Б. Элиста, 2004.
[73] Санчиров В.П. Элиста.
[74] О.Бартов. Рукопись.
[75] Манджиев О.Л. Москва, 2004.
[76]
http://kiuchi.jpn.org/ru/nobindex.htm
[77] Ярская-Смирнова Елена. Социокультурный анализ нетипичности. – Саратов, 1997. – С. 83.
[78] Иванова Е. О гендерных особенностях памяти / Гендерные исследования, 1993, №3. С.243.
[79] Иванова Е.Ф. О гендерных особенностях памяти. С.250.
[80] Kristeva J. Revolution in Poetic Language. – New-York: Columbia University Press, 1984. – P. 47-48.
[81] Урхаева Р.К. Элиста, 2004.
[82] Урхаева Р.К. Элиста, 2004.
[83] Годаев П.О. Элиста, 2004.
[84] Сельвина К.Е. Элиста, 2004.
[85] Сельвина К.Е. Элиста, 2004.
[86] Санчиров В.П.Элиста, 2004.
[87] Иванова Е. О гендерных особенностях памяти. / Гендерные исследования. 1999, №3. С.248.
[88] Мещеркина Е. / Устная история и биография: женский взгляд. М. 2004. С.35.